Евгения Федорова. Сказки прошедших будней Главная  | Оглавление 
Ночная Радуга

Я завел самолет на посадку. Покорный Боинг 737 натужно гудел моторами. Было уже темно, и в сгущающемся ночном сумраке на меня летели забравшиеся неимоверно высоко обрывки облаков.

Мир подо мной — игрушечный мир с высоты птичьего полета — сиял тончайшими и самыми изысканными ожерельями рукотворных огней. Пассажиры, что сидели сейчас в салоне у меня за спиной, вглядывались сквозь ночь, выискивая знакомые очертания городов. Они дивились незнакомому облику привычного мира; дороги, которые казались им совсем извилистыми, когда едешь по ним на машине, теперь были прямыми, словно стрела; леса — безграничные перелески и неровные поля — были лишь педантично ровными геометрическими фигурами. Я, ведущий самолет к конечной точке нашего путешествия, представлял изумленные и восторженные детские выкрики…

Прекрасно помню, как первый раз летал пассажиром. Тогда мне было что-то около десяти лет. Может девять. Мама посадила меня рядом с окном. Я не был любопытен, как большинство обычных детей, мы так долго катились по взлетной дорожке, что я от скуки чуть не уснул. Потом взвыли двигатели, и стало интереснее, потому что стало страшно. Я смотрел, как под брюхо самолета проваливается привычная земля, и испытывал смертельный ужас. Что и говорить, я всегда ужасно боялся летать. И не задавайтесь вопросом, почему это я стал пилотом, если боюсь летать. Я и сейчас боюсь, вслушиваясь в голос, несущийся из наушников. Сухой голос, приправленный легким треском запачканного мобильной связью и ретрансляторами эфира. Я боюсь, что в самый последний момент обнаружу неполадку в двигателе, что внезапно корабль загорится или не сработает гидравлика, что, наконец, шасси не выйдут из гнезд, и мне придется сажать самолет на брюхо. Вероятность посадки — не так уж и мала. Это Боинг, а с Боингами все проще. Но у меня в баках горючего еще на пол часа полета, а мы заходим на посадку. Этого более чем достаточно, чтобы фюзеляж выгорел дотла. Сколько тогда погибнет? Выживу ли я?

Да, не стану скрывать, более всего на свете я боюсь смерти. Оттого я и стал пилотом. Потому что полет приближает меня к смерти, учит осознанию того, что и я не вечен; заставляет меня подружиться с самой великой силой на земле. Говорят, что все неизвестное притягательно. Это не так. Никогда в здравом уме я бы не пошел по пути смерти. Осознанно. И все же я делаю это, пытаясь заставить себя перестать бояться. Мне кажется (быть может, я просто питаю глупые иллюзии) но мне кажется, что наступает такой момент, когда человек перестает бояться. Он просто устает испытывать страх. Тогда приходит освобождение. Да, без сомнения свобода — это то, что мы сами с собой делаем. Свобода столь многолика, что ее невозможно описать. Для одного свобода — это жизнь в чужой стране, для другого — возможность уйти на ночь в клуб без родительского скандала. Мы свободны лишь тогда, когда определяем для себя, что есть свобода.

Все что угодно.

Мы свободны, когда мы можем понять; когда хотим быть свободными и не ленимся что-то сделать ради своей свободы. Вот и я упорно всхожу на борт самолета, поднимаю тяжеленную машину в воздух и надеюсь, что в этот раз получу свободу от своего страха. Но усталость боязни все не приходит. И я с ужасом смотрю вниз, туда, где земной ландшафт более не имеет четкости, где все сглажено и вылизано, как бывает обтекаема галька на морском берегу. Порою, вглядываясь себе под ноги, можно найти красивые валунки, на которых по отшлифованной поверхности проступает рисунок чужеродной породы…

Люблю после полетов гулять по пустынному пляжу. Я нахожу такие камни и долго смотрю на хитросплетение узоров в выглаженной поверхности. Они напоминают мне узор земли. Только стоя на твердыне, где появился на свет, я могу самозабвенно любоваться красотой. Только так и ни как иначе.

Сколько раз я задавался вопросом: может, это вовсе не мое? Может, я зря насилую себя? Ведь насилие — есть по сути уничтожение. Зачем же я уничтожаю свою личность, заставляю ее вновь и вновь переживать ужасные мгновения? Просто мне не дано летать, и это надо понять, принять, как незыблемый постулат. И почему я привык спорить даже тогда, когда надо согласиться?

Место ли человеку между космической безграничностью и земной поверхностью? У человека нет ничего, что спасло бы его в прозрачном воздушном мире. Для того чтобы спастись бегством на земле, у нас есть ноги. Они есть у нас для того, чтобы стоять. Если мы спотыкаемся — ноги нас подводят — у нас есть руки. Мы всегда можем опереться на руки.

Что есть у нас в воздухе?

Только мысли. Разные мысли, и чтобы мысль удержала нас в воздухе, не дав упасть, она должна быть особой. А особые мысли есть не у всех. Да что я говорю?! Они есть лишь у единиц, и я могу позволить себе не верить в существование магии.

“Нет” и “нет для меня” — это совершенно различные вещи. “Нет” означает, что явления не существует на земле. Например, на земле нет элемента Викорцевия. Я только что придумал его, исковеркав свое имя. Его нет, потому что никогда никакой новый элемент не назовут в честь меня. Я не заслужил такой славы.

А теперь я говорю, что для меня не существует примет. Черная кошка перешла дорогу? Не хотите идти?! Да я первый побегу вперед! Просто я не верю в приметы. НЕ ВЕРЮ. И случается удивительное. Когда человек не верит во что-то, это перестает на него действовать. Законы мира искажаются до неузнаваемости. Бывают настолько сильные люди, что даже незыблемые законы на них не распространяются. Так, я знал одного человека, который не верил в медицину. Нет, не думайте, он, конечно, видел врачей, но страшно их не любил и считал всех медиков шарлатанами. Закуривая трубку и выпуская в воздух комнаты плотное облако дыма, он рассуждал о том, что лекари учатся шесть лет, чтобы стать кровососами общества.

— Врачи всегда бессильны, — говорил Мартин Абрамович ворчливо. — И вообще, им никогда нет ни до кого дела. Им платят за работу гроши и это главное. Дайте нам денег, и мы вылечим вас. Как же! Знаю я такие песни. А на самом деле все будет то же самое, и никакие деньги не вызовут у врачей заинтересованности человеческими жизнями!

— Это почему же? — чувствуя себя совершенно чужим, спрашивал я.

—  А потому! — Мартин Абрамович вдохновенно размахивал перед собой трубкой, часто высыпал жаркий пепел на колени, вскакивал и вышагивал по комнате. Тогда перед глазами у меня все начинало плыть, подернутое плотным табачным дымом, в котором мне чудился легкий отголосок сосновой смолы и мороженой калины. Не знаю, почему его табак действовал на меня столь наркотически. Или это было вовсе не действие табака, но сила личности пожилого еврея…

— Ты спросил, почему врачам нет дела до своих пациентов? О, мальчик мой, я был уверен, что ты уже научился думать. Хотя… ничего удивительного. Нынешнее поколение не такое уж смышленое. Ты еще так молод, откуда тебе знать жизнь? Уж я-то ее знаю — виделись пару раз. Я с ней здоровался…

—  С жизнью? — не переставал удивляться я.

— Да, — старик улыбался, думая о чем-то лишь ему доступном, и в этой улыбке я видел совершенно другого человека. С Мартином Абрамовичем это было несложно, потому что морщины на его лице не нанесли душе должных и обыденных повреждений. Я видел зрелого философа неимоверной харизмы. Да, в Древнем Риме он бы стал великим оратором. Мало кто смог бы переспорить его, большинство просто не нашли бы в себе сил возразить. Но “тогда” и “теперь” не пересекаются, они живут по разным законам. Мартин Абрамович родился в своем “сейчас”, и окружающее настоящее не дало ему шанса на самовыражение. А, быть может, он этот шанс упустил, так и не излив из себя все свое диковинное умение. Всякий раз, слушая пожилого еврея, я не переставал удивляться тому, как он собою гордится:

— Да, — говорил он важно, — мне приходилось здороваться с Жизнью как со старой знакомой. За руку. И она не брезговала моим рукопожатием. Знаешь, когда я умирал… Впрочем, я сотню раз рассказывал тебе… Каждое утро, просыпаясь и понимая, что все еще жив, я встречался с Жизнью. Это были занимательные дни моей… жизни, проси за тавтологию. Все дело в том, что ты знаешь мало врачей.

— Как же! —  пытался возразить я, но Мартин Абрамович не обращал на мое заявление никакого внимания, а я сидел и думал, что он при каждом нашем разговоре изобретает что-то новое и плохое о врачах. Да, без сомнения, это была самая любимая тема разговора старика.

— Просто они привыкли, — как-то при таком разговоре сообщил мне Мартин Абрамович. До этого я уже слышал, что врачами становятся лишь ограниченные умственно люди, посчитавшие за обязанность отдать долг обществу. А ведь я знаю, как плохо люди обычно выполняют свои обязанности…

Слышал я от еврея и про фанатизм, и про глупость, и про эгоизм; про то, что для любого врача главное зарплата…

— Врачи привыкли не обращать внимания на пациентов. Просто они слишком долго учатся и привыкают. Шутка ли? Когда ты шесть лет возишься с трупами…

— Вообще-то, по-моему, анатомия на настоящих препаратах вещь во врачебной практике не столь частая…

— А надо бы почаще! — рыкнул Мартин Абрамович, встав посреди комнаты и широко расставив ноги. — Тогда, быть может, они знали бы свое дело получше! И придумали настоящие лекарства. И научились лечить людей.

— Но сколько людей врачи ежедневно спасают во всем мире? — это всегда было моим последним инструментом, последним средством заставить старика услышать себя. — А сколько в одной только Москве? Сколько детей рождается только потому, что врачи смогли спасти их жизнь?! А сколько выживает матерей? И эти несчастные на улицах, искалеченные в автокатастрофах, сердечники, наконец. Все они могли быть мертвы, но живут благодаря врачам!

— О! — воскликнул Мартин Абрамович! — Скоропомощная медицина! Есть чем гордиться. Это, мальчик мой, не лечение. И не надо пытаться меня убедить — это бесполезно. Врачи не умеют лечить. Возможно, они пытаются спасать жизни. Так то всегда чистой воды случайность. А если сказать правильно — случай. Счастливый случай.

Мартин Абрамович не верил в лечение и считал врачей шарлатанами. Лечение не помогло ему. Он заболел воспалением легких — болезнь нынче хоть и серьезная, но не закономерно смертельная. И, что самое удивительное, я привез старика в больницу вовремя, и врачи обещали мне, что все будет хорошо. У Мартина Абрамовича было сильное сердце, это — несмотря на то, что половину жизни он как паровоз курил свою вишневую трубку с набалдашником в виде головы льва. Нет, он совершенно не собирался умирать. Он стучал кулаком по больничной тумбочке и требовал, чтобы я забрал его из лап халдеев. Его желание убраться из больницы было столь острым, что он пообещал сбежать, как только ему выдастся такой случай. Он вел себя как ребенок — я уже тогда был достаточно взрослым, чтобы с легким неодобрением качать головой, глядя на ребяческие выходки и капризы, и мне пришлось отвезти его обратно домой. На дом к нему приезжал врач, но безотказные антибиотики, которые вводили старику, вовсе не помогали. Врач разводил руками, наблюдая, как ухудшается еще недавно удовлетворительное состояние пациента. А пациент, злобно косясь на иглу шприца, улыбался, кривя губы, и бормотал:

— Дармоеды, только и знают, как дырявить шкуры! Не поможет мне это…

И не помогло. Он верил в то, что лекарства бессильны, и скончался на восемьдесят втором году жизни. Кто-то заметит, что это не так уж и мало, но я вот что скажу: он был силен внутренне и всегда энергичен. Я называл его стариком, но лишь за уважительный возраст. Так что по моему личному мнению, ему было еще жить и жить.

Вера — великая штука. Она способна возводить города и рушить целые страны. Почему же моя вера в то, что я должен перестать бояться, не имеет никакого результата?! Почему я так усердно цепляюсь за штурвал, заводя самолет на посадку? А потому, что от меня нынче мало что зависит. Самолеты так изменились с прошлого. Когда-то самолет с человеком был неразделим, и пилот оставался с машиной один на один. Нет, я сейчас толкую вовсе не о втором пилоте, сосредоточенно сгорбившемся над панелью приборов справа от меня. Нет, речь не о нем. Нынче мы с самолетом разделены механизацией, прогрессом, и я ничего не смогу сделать, если электроника выйдет из строя. Удивительно, но я совершил очень большую ошибку, став пилотом пассажирского корабля. Наверное, мой страх никогда не исчерпает себя, ведь здесь властитель не я. Надо было просто обзавестись старым облезлым кукурузником, налетать тридцать часов с инструктором и дело с концом. Или просто полетать, вовсе не приобретая самолета. Зачем он нужен? Сдается мне, я никогда самозабвенно не стану летать. Потому что я летаю лишь во снах. А там полет совсем не таков. Там моя жизнь не зависит от исправности клапанов или шасси, от прочности элерона или птицы, которая по несчастной случайности пройдет по траектории движения двигателя.

А здесь… Прогресс не стоит на месте, самолет становится все совершеннее и сложнее. Нынче пилот — совсем не то же, что раньше. Ты не управляешь самолетом, ты управляешь автопилотом, который управляет самолетом. Сбой в программе, и все мы трупы. Неполадка в системе корабля, которую не сможет компенсировать автопилот совместно с пилотом, и всем крышка — конец. Конечно, каждая деталь любого самолета тестируется тысячу раз. Но ты не присутствуешь при анализе, и приходится просто верить и доверять. Кому-то, кто выполняет свою работу. И почему в такие минуты я отчетливо слышу слова Мартина Абрамовича о том, что свои обязанности зачастую люди выполняют, спустив рукава?

На Боинге нельзя просто так взять и отклонить руль на десять градусов влево. С огромной вероятностью воздушный корабль просто потеряет управление. Здесь ничего нельзя, и отключить автопилот тоже нельзя. Я как-то слышал об одном пилоте. Он сошел с ума, наверное. Он считал себя очень хорошим пилотом, это точно. Под его началом был самолет с восьмьюдесятью шестью пассажирами на борту. Он захотел что-то доказать себе. Или второму пилоту. Тогда он отключил автопилот…

В газетах писали: пилот проявил небывалую халатность и отключил автопилот…

А могло быть все совсем по-другому — автопилот мог отказать. Впрочем, не мне судить. По информации в СМИ: пилот проявил небывалую халатность, и при исправных показателях системы отключил автопилот, взяв управление на себя. Спустя пятнадцать минут самолет врезался в склон горы. На месте катастрофы нашли лишь фрагменты тел. Большинство пассажиров так и не были найдены.

Пятнадцать минут в воздухе без автопилота! Какая досада!

Земля приближалась, сверкая огнями.

— Все будет хорошо, — хлопнул меня по плечу Стас перед отлетом в Москву. — У тебя точно нет дурных предчувствий?

— Нет, — я пожал плечами.

Так принято, и это правильный обычай. Пилота всегда спрашивают, не мучают ли его сомнения. Потому что пилоты уверены: летчик всегда чувствует приближение беды. Как просто предупредить катастрофу! Еще раз протестировать бортовые системы, задержав вылет. Просто сменить пилота. А если проигнорировать, кто гарантирует, что, испытывая разногласия со своим внутренним я, пилот сможет принять правильное решение в трудную минуту? И отключить автопилот, когда это будет нужно…

По инструкции этого делать нельзя никогда. Потому что даже ведомый диспетчерами аэропорта Боинг не сможет сесть без автоматики. Один градус крена приведет к непоправимым последствиям. Ну почему нельзя заливать в бак топлива так, чтобы при посадке оно исчерпывало себя? Чтобы нечему было взрываться, если что-то пойдет не так?!

Обидно, но всегда есть непредвиденные обстоятельства. Компенсируя одни — противоречишь другим. Второй заход самолета на аэропорт — всего обычно можно сделать три захода прежде, чем кончится горючее. На разгон двигателя и подъем тратиться очень много топлива. Очень много. Если с третьего раза не получилось сесть, тебе и жить незачем, какой ты после этого пилот…

Но никогда нельзя забывать, что у тебя за спиной люди. Много людей. Жизни неоконченные, спелые или еще зеленые. Десятки судеб. Там, возможно, великие ученые и просто матери, гениальные художники и незаменимые рабочие, чудесные писатели, которые могут дать миру надежду и радость, вдохновение и стимулы. Там, за спиной, мечты и стремления, желания и недостигнутые цели. И всего этого не станет, если ошибется программа.

— Высота триста, — доносится из наушников.

На какой высоте я выпускаю шасси? При какой скорости?

Все словно вылетело у меня из головы, и остался только голос из наушника:

— Сбавьте скорость на 50, ваша полоса посадки 081.

Глухой удар, но прежде что-то летит мне в лицо. Это обрывок облака. Он бьет в ветровое стекло. А мне надо выпускать шасси.

По стеклу расплывается сеть трещин, и кажется, оно вот-вот прыснет мне в лицо хрустальными режущими осколками. И кабина будет разгерметизирована — верная смерть. Самолет на малой высоте потеряет управление и разобьется.

По стеклу ветер размазывает мутные разводы крови, кое-где прилипли серые и черные перья.

— Выпускаю шасси, — ровно говорю я, а самого внутри колотит крупная дрожь. Лишь неимоверным усилием удается не пустить пережитый ужас в голос.

Второй пилот не столь сдержан и от души ругается матом.

— Галка! — орет он, отодвинув микрофон. — Откуда ночью галка?!…

Я не знаю ответа. Никогда ранее я не сталкивался с птицами, но такая вероятность всегда возможна. Воздух — царство птиц, и мы не можем претендовать на привилегии. Но откуда птица ночью?!

Теперь мы необычайно сосредоточены. Из-за разводов на стекле мы летим почти вслепую. Теперь наши ориентиры — приборы и диспетчер, что ведет нас на посадку.

Осталось меньше минуты до соприкосновения с землей.

И я, и второй пилот слушаем самолет. Наши взгляды не направлены в одну точку, нет, они словно расфокусированы, чтобы захватить все поле панелей и лампочек, шкал и цифр. Мы должны заметить неисправность за секунду до того, как замигает на панели тревожный огонек. Тогда у всех этих людей у меня за спиной будет шанс на то, чтобы их мечты продолжали существовать.

—  Моторы на полную. Реверс.

В момент, когда самолет мягко коснулся посадочной полосы и побежал по ней, перестав быть невесомым в воздушном пространстве, я включаю обратную тягу, останавливая его неуклюжее движение. Как я, попав в воздух, чувствуя себя чужим, так и самолет на земле вовсе не в родной стихии. Он пробудет на аэродроме эту ночь и то потому, что ветровое стекло расколото миллиардом трещин, а потом снова поднимется в поднебесье. Странно и несправедливо, но в воздухе он тоже не совершенен. Наверное, потому, что самолет — рукотворное строение, он таков, каковы его создатели.

— Уважаемые пассажиры, мы совершили посадку в Аэропорту Шереметьево Два. Температура за бортом минус шесть градусов Цельсия, Московское время двадцать два часа тридцать четыре минуты. Спасибо, что воспользовались нашим самолетом.

Я слышу голос стюардессы, и гром аплодисментов. Они аплодируют мне, но зачем? Разве я заслужил признательности? Они и вправду думают, что в том, что мы долетели — моя заслуга? Но как же они ошибаются! Или просто не хотят думать о неприятном. О том, что от меня, капитана корабля, ничего не зависит, но лишь случай ведет нас. Мы долетели по чистой случайности. Лишь по случайности самолет просто не развалился в воздухе, не вышла из строя гидравлика, не забарахлил двигатель. Я не принимаю этих аплодисментов. Я выполняю свою работу и стараюсь не быть равнодушным. И выполнять ее хорошо. Я просто выбрал не ту работу, вот и все. Правда, теперь уже поздно что-то менять. Или нет?


Я вышел из Метро. Поднимаясь по серо-грязной лестнице, я окунулся в удивительный мир белого вихря. Мела метель. Первая моя метель в этом году. Кажется, прошла вечность с тех пор, как была прошлая зима.

Но сегодня я совершил очередной полет и склонен полагать, что снова переродился. Я поднялся вверх, неся на крыльях своего самолета людей, на толику приближая их, как и себя, к смерти. Я вернул их на землю.

Кому суждено умереть, тот умрет. Хотелось бы умереть от старости на своей кровати. Просто уснуть и не проснуться. Что ж, мечтать не вредно. Вредно мечтать лишь о смерти. Но и не думать о ней тоже нельзя. Потому что иначе мы начинаем делать слишком много лишних движений. Нестоящими поступками тогда наполняется вся наша жизнь, и мы тонем, захлебываемся в безысходности и нелепости. Это другая крайность, но она нам очень даже привычна. Увы.

Я вышел из Метро и замер на лестнице, жмурясь от холодного касания ноября. Первый снег, ты запоздал! Но я все равно рад тебя видеть! Я тоже пожму тебе руку, как Мартин Абрамович здоровался с Жизнью. Я протяну ладонь, и ты уронишь на нее свое белоснежное касание, твое дыхание останется влагой на моей коже.

Снежинки порхали, кружились, падая на ступеньки, а за границей лестницы вовсе неслись с ветром, завиваясь спиралями в желтом свете фонарей. Я все стоял посреди лестницы, и люди обходили меня, бросая раздраженные фразы, направленные меня оскорбить. Но мне не было до них никакого дела, потому что я смотрел на последнюю агонию ушедшего лета.

Осени не было.

В первой метели видел я срываемые с деревьев зеленые заиндевелые листья, скованные морозной коркой. Теперь они походили вовсе не на листья, а на свернутые по краям листы цветной бумаги зеленой с одной стороны и серовато-белой с другой.

Ветер незаметно слабел и внезапно стих, снежинки еще некоторое время плыли в воздухе, а потом осели на землю. Тогда я стряхнул забытье и поднялся на поверхность. Повернулся, чтобы идти к пустынной автобусной остановке и снова замер. Мимо пробежала собака, остановилась, обнюхав мои ноги и, словно что-то поняла, подняла голову, посмотрела туда же, куда смотрел я. На небо. На расчистившееся с западной стороны черное ночное небо, где мерцала одна единственная маленькая и нестерпимо яркая звезда. Таких звезд как зимой, не бывает никогда. Зимние звезды словно улетают от земли, или голубая планета на зиму отдаляется от звезд — это кому как больше нравится. Но не звезда привлекла мое внимание, и не искорка света прошлого заставила бездомного пса поднять голову. На небе горела настоящая радуга. Я сразу понял, что это она  — та самая Ночная Радуга, о которой я столько слышал. Казалось, никто не верит в нее, но о ней рассказывают всем новичкам летной школы.

Искажение света — это радуга. Но откуда ночью свет? И все же я видел переливчато-дивный млечный путь на небе. По дуге между домами пролетел самолет, оставляя за собой след конденсата. И теперь этот след, поймав в себя неизвестные мне лучи, искрился серебром и лазурью, зеленью и пурпуром. Он плыл и трепетал перед моим взором, радуга выгнула дугой спину, соединив два дома. Это было чудесное зрелище.

Такого не может быть. Волосы зашевелились у меня на голове: через два дня у меня полет, а я вижу Ночную Радугу. Могу поклясться, никто нечего подобного никогда не видел.

Почему все прекрасное сулит смерть? Несметные сказочные сокровища всегда влекут за собой страшные проклятия; на пути к познанию тебя ждут бесконечные ловушки и опасности. Волшебной Ночной Радуге, которую я сейчас созерцал, приписывали предвещание скорой смерти. Пилот, увидевший Ночную Радугу, не вернется из следующего полета. Но постойте, получается, что примета касается только пилотов! Значит, Радугу может увидеть только летчик?

Я поймал за рукав пробегающего мима молодого парня. Он недовольно рванулся — его автобус стоял на остановке, в ожидании потерянных в ночных полутенях пассажиров.

— Что?  — раздраженно спросил он.

— Прости за странность, — я ткнул пальцем в небо, — что ты видишь?

Парень озадаченно взглянул наверх, нахмурился. Я покосился на пса. Он сидел у края тротуара и чесал волосатый бок. Видимо, его не заинтересовала необычность оптического эффекта.

А что, если собаки все же видят мир черно-белым, — подумал я. — Тогда ему и вправду все равно…

— Я вижу след самолета, подсвеченный фонарями, — быстро ответил парень и снова посмотрел на меня. Теперь в его взгляде явственно читалось сомнение. Не стоит ли ему ударить меня? Или позвать милицию?

Я отпустил рукав молодого человекам со словами благодарности, но он, не слушая, опрометью бросился к автобусу. Судьба не пошутила над ним, и автобус не закрыл перед самым носом пассажира дверь. Более того, он не тронулся с места и постоял, пока я не нагляделся на Радугу и не дошел до него.

С каким-то внутренним удовлетворением я осознал, что и правду Ночную Радугу видят лишь летчики. Только те, кто знают, что видят. Вот для парня это всего лишь след пролетевшего самолета. Ничего особенного. А для меня — Радуга. Быть может, для него она столь обычна, что вовсе и не так красива. Может быть по незнанию, он даже не видит в ней того разнообразия оттенков, каковое вижу я.

Ощущая легкое превосходство и бахвально улыбаясь, я поднялся по лесенке в теплое нутро автобуса. Закрыв за мной дверь, автобус тронулся сквозь ночь.


Я шел между домами и думал о Ночной Радуге. Что есть Радуга, как не преломление света? Фонари тоже дают свет. Очень интересный свет. Свет волшебный. Свет рукотворный. Я не знаю другого природного света ночью, кроме фосфорного свечения. Быть может, я недостаточно образован. Ах да! Еще Северное Сияние, но это совершенно другой разговор.

Так вот, о фосфоре. Я видел как-то в ночном лесу светящуюся гнилушку. Я долго стоял, затаив дыхание, держась за дерево, и смотрел на странный светящийся предмет на земле. Эта штуковина светилась сама мертвенным зеленоватым светом, но практически ничего не освещала вокруг себя. Свет фонарей не таков. Его сияние — неживое и теплое одновременно. Совершенно чужое в царстве ночи. Люди, идущие по улицам, меняются благодаря этим фонарям…

Вот мы, оказывается, с этим парнем живем в одном районе. И сошли на одной остановке. И идем в одном и том же направлении. Он и до этого был неспокоен, а теперь заметно нервничает. Он часто оглядывается на меня и вжимает голову в плечи. Может быть, ему холодно, а оттого, что я иду за ним, еще и неуютно. Он торопится, старается идти вдоль полосы фонарных столбов, а я шагаю следом и удивляюсь своему новому открытию. Ничего подобного я раньше не замечал, мне даже в голову не приходило думать о таких пустяках…

О фонарях. Они удивительны тем, что межу ними есть граница, вступая на которую, человек не имеет тени. Между фонарями словно расходятся сферы соприкасающихся в других местах миров. Нет тени — нет отражения в ином, сумрачном мире. Эта граница кажется естественной, но можно создавать такие места и искусственно, хорошо освещая комнату. Интересно, что дает человеку умышленное уничтожение своей тени? Это нелепое действие, скажете вы, ведь стоит только уменьшить интенсивность и угол освещения, и тень появится вновь. Но, может быть, вы не правы. Тени цепляются за мир, и тормозят нас. Ночью над облаками у самолета нет тени, и он творит свое таинство без помех. Ничто не раздирает его целостность, ничто не отвлекает. В темноте действуют иные законы. Любой свет порождает тени. Добро неизменно сопровождается злом, потому что как только возникает одна крайность, сразу же проявляется ее противоположность.

Противоположность Смерти — Жизнь. Радуга обещает, что пилот не вернется обратно. Я ошибся, когда говорил про смерть. Легенда про Радугу не говорила о смерти. Она просто предсказывала: увидевший Ночную Радугу пилот не вернется из следующего полета.

Не вернусь ли я? Нет, конечно, потому что никуда я не полечу, и когда меня спросят о предчувствии, я сразу скажу:

— Я видел Ночную Радугу два дня назад. Я больше не полечу. Никогда. Никогда.

Вечность пугает. Слово “никогда” неотделимо от вечности. Оно подразумевает ее. Я не вижу никакого выхода. Моя жизнь не вечна. Так как же соотнести слово “никогда” с теми шестьюдесятью — семьюдесятью в лучшем случае годами, которые осталось мне коротать на этой земле? Ответ — ни как. Нельзя быть безапелляционным еще и потому, что с течением времени меняются обстоятельства, а с обстоятельствами приходится меняться и самому. Так что я наверняка полечу. И не вернусь, как и предсказала Радуга.

Интересно, меня ждет увлекательное и волшебное приключение? Попаду ли я в другой мир? Найду ли я место, где нет теней и противоположностей, или наоборот окажусь там, куда так не хотел попасть…

Что гадать? Я просто не полечу послезавтра. И никогда не сяду за штурвал Боинга или любого другого пассажирского самолета. Потому что если я и не вернусь, то это должен буду быть только я. Ведь я один видел Ночную Радугу.

И тут я похолодел, в который уже раз за этот вечер встав на месте как вкопанный. Я ведь нисколечко не верю в приметы! Их НЕ СУЩЕСТВУЕТ для меня. От чего же я так серьезно отношусь к Радуге?

Я медленно побрел дальше. Парень, наконец, отделался от меня, оторвавшись на добрых триста метров, и, заторопившись еще больше, вовсе исчез из вида. Я мельком порадовался за него и пожелал побольше оптимизма. В конце концов, я могу пожелать чужому человеку все что угодно! Он право не обязан выполнять мои пожелания.

Теперь передо мной была задача не из простых. Определить, верю ли я в дурацкую примету с Радугой или нет. Без сомнения, я не должен в нее верить, но меня почему-то терзают смутные сомнения. Это означает, что она все еще распространятся на меня.

Я отварил входную дверь и вошел в подъезд, оглядел обшарпанные стены, вслушиваясь в шорох закрывающейся за мной двери. Обычно у нее была сломана пружина. Обычно она громко хлопала за спиной у вошедшего. За те двое суток, которые меня не было дома, пружину починили. И этот подъезд с тихо закрывающейся дверью, показался мне совершенно чужим.

Я заторопился. Мне было неприятно вдыхать тяжелый и немного затхлый запах стылого подъезда. Мы как всегда оказались не готовыми к холодам. Из подвала тянуло стухшей влагой — от перепада температуры прорвало какую-то трубу.

Нет, приметы либо есть, либо их нет, — рассуждал я, — поднимаясь пешком по лестнице. Именно по лестнице — не на лифте. Я столько раз поднимался в своей жизни в воздух, пользуясь инновациями и всеми достижениями цивилизации, что просто не в состоянии повторять лишний раз таковой подвиг. — Я ведь всегда был уверен, что примет НЕТ. А теперь я думаю о пустяках и сомневаюсь без повода. Передо мной впервые столь сложный выбор и он сводится к принятию ответственности. У меня два пути: я верю в Радугу и никуда не лечу послезавтра; я не верю в приметы — я веду свой самолет в Таиланд.

Той ночью мне так и не удалось уснуть. И к утру я знал, что моей веры не достаточно, чтобы спасти в воздухе сотню человек. Моя неудача будет оплачена столь дорогой ценой, что лучше мне будет не рождаться на свет. Я не полечу послезавтра в Тайланд на Боинге. Они, конечно, подыщут мне замену и сделают это хоть и с видимой неохотой, но оперативно и без пререканий.

Во вторник я полечу совершенно на другом самолете. На том маленьком кукурузнике, на котором мне с самого начала следовало летать. Чтобы уничтожить свой страх. Чтобы стать совершенно другим — свободным от самого себя человеком.

Лишь когда я осознал свой выбор, глаза сами собой закрылись, и мягкая дрема убаюкала меня в своих нежных лапищах. За окном снова родилась метель, я чувствовал ее прикосновение кожей — легкое дыхание холода проникало между плохо подогнанными, перекошенными временем рамами. Я слышал, как снег мел большой метлой по карнизу, как время от времени ударял с силой в стекло ветер, заставляя их подрагивать, ежась от холода и позванивать протяжно и жалобно. Блеклые образы мира все меркли, и сонный мир безграничности захлестнул меня, открыл передо мной двери. Я смело шагнул через стену дома и стал падать вниз, движение метели захватило меня, я взмахнул руками…


— Вся эта штуковина может с легкостью замерзнуть, — инструктор поднес к лицу закоченевшие руки и подул на них. Облачко белого пара из его рта на мгновение помутило воздух, пропитанный солнечными лучами, и осыпалось на землю, едва слышно зазвенев. Могу поспорить, этого тихого звука инструктор не слышал. Он просто не обратил на него внимания, а я невольно проследил за падением выпавшего кристаллами дыхания.

Инструктор потер красные пальцы о карманы синей рабочей куртки. Я сразу же приметил на ней давнишние следы масла и свежие разводы солярки. —  Я никому не советую летать в такую погоду. Особенно новичкам, — инструктор многозначительно посмотрел на меня.

— А так? — я достал и показал ему свои документы. Несколько секунд инструктор смотрел на мою фотографию, потом поднял глаза на меня и снова уткнулся в документы.

— Итак? — снова спросил я, улыбаясь.

— И ты никогда не водил двухместные машины? — как-то через силу спросил меня инструктор. Ах, вот чему ты удивился, авиатор! Тому же, чему неоднократно удивлялся я сам. Моему неумению по-настоящему летать.

— Нет, никогда не водил, но сегодня хочу…

Я подумал, что надо непременно рассказать ему о Ночной Радуге. Или не стоит? Ведь он наверняка знает, что это означает. Он никогда не доверит мне свой самолет, свой любимый самолет, который он все прошедшее лето перебирал от винтика до заклепки вот этими самыми руками. Как он перебирал его в прошлом году и три года назад… Бедный инструктор. Я-то знаю, что, поднявшись в воздух, не вернусь назад. Это означает сейчас лишь то, что я не смогу вернуть этому человеку его любимую машину.

У меня с собой все деньги. Это чтобы хоть как-то окупить потерю самолета.

— Я оставлю вам залог, — я достал из кармана пухлый конверт. — Здесь большая сумма на случай, если вы мне не верите. Просто пора мне освоиться в воздухе…

— А нельзя ли через пару дней? — инструктор, почувствовав неладное, смотрел на конверт в моих руках. — Чуть-чуть бы потеплее. Такие машины ненадежны при минус двадцати восьми. Триммер обязательно заклинит — замерзнет и все. Руль станет ужасно неповоротливым. Вы же понимаете, да кому я говорю! — он всплеснул руками.

— Я понимаю, —  покивал я, — но это вопрос чрезвычайной важности. Я должен взлететь именно сегодня. И за это я хорошо плачу. Если вы не согласны…

Я повернулся в пол оборота, наблюдая краем глаза за инструктором. И с легким сожалением заметил, как любовь к самолету обрушилась в бездну жадности. Я был ЕГО клиентом и обещал хорошо заплатить. Как он мог упустить хороший заработок?

— Вы напишете расписку, я надеюсь? — осведомился он.

— О том, что вы не несете никакой ответственности за мою жизнь? — уточнил я

.

— Да, — подтвердил инструктор.

— О, я с радостью! Принимая на борт по сто пассажиров за каждый полет, учишься любую ответственность брать на себя.

Инструктор смущенно потупился, глядя себе под ноги, но так ничего и не сказал.

— Когда полетишь, не стоит ничего бояться. Машина легкая, в случае чего просто лети по прямой, снижаясь постепенно. И старайся не опускать сильно нос. Найди подходящее поле — тут много полей, все они подходят для посадки легких машин — и сажай самолет. Только не забывай о сигналах обнаружения. В случае чего, я запеленгую место и приеду за тобой на снегоходе. Не улетай далеко, а то успеешь здорово замерзнуть, да и экстренную помощь оказать будет невозможно. Ты точно хочешь лететь один? На первый полет я бы взлетел с тобой. А что уж там! За полцены, давай. Я буду страховать тебя, уж я не помешаю!!!

Я не смотрел на ярко раскрашенный самолет, на котором мне предстояло подняться в последний раз в воздух. Впервые одному. Впервые без пассажиров. Без груза чужих мечтаний на плечах, отбросив все ненужные судьбы. Мне впервые в жизни предстояло полететь. Я смотрел на укрытый снегом мир вокруг нас. Все эти два дня величаво царствовала метель, шагая по бескрайним полям России, укутывая все вокруг белыми покровами снегов. Словно бы зима понимала, что запоздала; пыталась выполнить и перевыполнить месячный план за несколько дней. А сегодня ударил небывалый мороз. Словно специально. Он извлек из воздуха всю влагу, которая в нем была, он бросил эту влагу налетом колкого сахара на дома и асфальты. Он украсил деревья и фонарные столбы, парапеты и машины. Он создал царство чудесного волшебства и неповторимой красоты. Было так холодно, что я мог лишь удивляться, глядя на инструктора — он просто сошел с ума курить на таком морозе без перчаток!

Этот человек любил свою машину. Он тщательно счистил с нее весь иней — о! это большая работа, ведь самолет имеет немалую площадь. Но под пропеллером я видел наледь. Как не странно, все это меня вовсе не пугало. Чего мне было бояться?

Я отказался лететь с пассажирами. Привычный и надежный Боинг оторвался от твердыни земной и унесся ввысь к новым свершениям и новым высотам. На нем был совершенно дугой пилот, который не видел Ночной Радуги. А мой куратор, взглянув с презрением, лишь сказал:

— Сломался. Зачем было врать? Сказал бы просто, что устал и хочешь уйти.

Он, конечно, обидел меня, но я его не винил. Если человек не может выйти за рамки своего осознания, его можно только пожалеть, зачем упрекать? Не знаю, как бы я сам повел себя на его месте. Если бы мне сказали, что кто-то увидел нечто легендарно-несуществующее. Возможно, я бы тоже посмеялся или огорчился. Посчитал бы сказанное за вранье.

Садясь за штурвал маленького желто-синего самолета, я дивился своему необычайному спокойствию. Я бы никогда не смог сесть за штурвал пассажирского самолета, зная, что этот полет последний. Но садясь в тесную, совершенно промерзшую кабину, я не испытывал ни тени того ужаса, от которого так тщетно пытался избавиться все прошедшие как одно мгновение годы.

Вот когда я понял, что боялся вовсе не летать. Боялся вовсе не высоты — детство не в счет, тогда я был ребенком. Я все это время боялся навредить. Боялся людей у себя за спиной. Боялся совершить ошибку.

Я просто выбрал не ту работу. Я просто не правильно трактовал свою жизнь. Инструктор отдавал последние распоряжения, указывал мне на приборы, но я его вовсе не слышал. Я уже был в воздухе. И счетчик высоты на глазах набрасывал цифру за цифрой. Я уже летел вперед над засыпанными снегом полями и превращенными в мистические изваяния перелесками в сухом холодном воздухе. Что здесь может замерзнуть? Если нет в воздухе влаги?! Этот инструктор, он просто пугал меня. Ему чертовски хотелось взлететь со мной, вот и все. Он — тот, кто год от года сдает свой самолет в прокат, учит и катает пассажиров — он по сравнению со мной всего лишь летчик-любитель. Да, ему всегда хотелось сесть вторым пилотом в кресло ИЛа или хотя бы ЯКа. Он хотел везти не одно пассажира, а сотню. Я бы взял его с собой туда, где скользил сейчас в мыслях, но боюсь, он был не способен последовать за мной в мир призрачных полетов. Ему было не дано это так же, как мне не дано было забыть об ответственности людских мыслей. Я бы с легкостью поменялся с этим человеком жизнями. Он был бы превосходным пассажирским пилотом, а я бы летал на маленьком кораблике. Что ж, это невозможно. Теперь я понимал сам себя, и страха не существовало. Я улыбался, глядя на высоту — пятьсот тридцать метров, пятьсот сорок…

— Эй! — внезапно вскрикнул инструктор. — Что это?!

Он тоже и с нескрываемым изумлением смотрел на высотомер. Он тоже видел, как лента цифр медленно ползла, увеличивая счет.

— Он сломался? — неуверенно сказал мужчина и постучал красным пальцем по приборной доске.

— Нет, — улыбнулся я немного снисходительно. В этот момент налетел мощный порыв ветра, перехвативший дыхание, бросивший нам в лицо пригоршню колкого снега из-под ног.

— Ты полетишь с неисправными приборами? — спросил меня инструктор.

Ты полетишь на Боинге с неисправными приборами?

Нет, конечно, я не могу подвергать опасности пассажиров.

При взлете самолет попал в стаю птиц.

Лишь счастливый случай спас нас от гибели. Птица в лобовом стекле, птица в двигатель — словно реактивный заряд, ударивший в самолет. Дальше только огонь и боль.

— Ты полетишь на самолете с неисправными приборами?

—  Конечно, полечу. Хочешь — садись, я и тебя прокачу.

Все. Радуга не врала. Из этого полета я не вернусь обратно. Таким, каким был до этого. Непонимающим и глупым, боящимся того, чего понять не в состоянии.

Нет ничего прекраснее Земли с высоты птичьего полета, когда маленький самолет, чутко слушающийся любого движения твоей руки, скользит в потоках ветра по видимым лишь тебе солнечным траекториям. Когда воздух прозрачен и напитан солнцем, а под тобой скользит по земле тень самолета, удерживающая его в воздухе. Да, я уверен, она никогда не зацепится за куст и не замедлит нашего быстрого бега.

 

 © Евгения Федорова, 2007—2017 Главная  |  Оглавление  |  Вверх